ОБ ИСКУССТВЕ. ТОМ 1 (Искусство на Западе) - Страница 93


К оглавлению

93

«Я пишу так, как вижу», — вот его любимый лозунг.

Так, как Я вижу! Тут–то мы и находим поворотный пункт.

Исследующий какое–нибудь явление ученый должен отметать как негодное всякое наблюдение, окрашенное субъективно. Он элиминирует все личное, он производит «поправку» на свою «личность», ибо в результате он должен получить возможно более общеобязательное представление о наблюдаемом явлении.

Но тираническая общеобязательность представляется художнику условностью. Он не может элиминировать личного, субъективного, не испытывая от этой операции острой боли, не замечая, что он таким образом обрезывает крылья своему таланту. Художник ценен не тем, что конструирует мир общечеловеческих понятий, не тем, что «видит, как все», но тем, что разнообразит и изощряет опыт, что рождает как бы новые миры, тем, что дает нам действительность, преломленную сквозь призму своего художественного гения. Итак: импрессионист постепенно все более приходит к выводу, что он не копирует природу самое по себе, а выражает впечатления и настроения, рожденные его духом перед лицом природы. Реализм, переходя в сенсуализм, в чистую эмпирику, находит, что непосредственный опыт сам по себе субъективен и в огромной доле является порождением индивидуальности.

Пейзаж всегда рождает в нашей душе сложные настроения чисто человеческого характера: утро не радостно само по себе, вечер не печален и т. д. Радость, печаль, торжественность, кротость, гнев, нежность — все это с необычайной силой вычитываем мы из природы; но на самом деле все это вкладываем мы в нее. «Пейзаж есть состояние души», — пишет Амиэль. Из всех родов искусства пейзаж ближе всего подходит к музыке, ибо как та, так и он могут ярко передавать то, что мы называем настроением.

И вот, в то время как импрессионисты–наблюдатели являлись прямыми продолжателями реализма, импрессионисты — «поэты» стали резко от реализма отходить. Если для выражения их настроения надо изменять, даже деформировать обычные в природе линии и краски — они считают себя вполне вправе сделать это. Похоже или не похоже — это для них самый последний вопрос; самый первый — заразил ли художник зрителя трепетом своих нервов?

Музыка к концу XIX столетия окончательно заняла положение гегемона среди искусств. Она наложила свою руку на всех своих сестер. Поэзия, скульптура, даже архитектура в эпоху интенсивного модернизма устремились к выражению настроений, к символизации тонких душевных движений, за каковой задачей забыты были настоящие цели каждого из этих искусств.

Импрессионизм в живописи сроднился с символизмом и стал одним из ярких проявлений общей тенденции буржуазной культуры — к торжеству индивидуализма по всей линии.

В наши дни мы видим, с одной стороны, дальнейшее развитие этого устремления, с другой — постепенно все определеннее выявляющую себя своеобразную реакцию против него.

Дальнейшее развитие субъективизма в живописи

Одной из центральных идей постимпрессионистского периода явилось право художника на деформацию, на искажение привычных для нас явлений действительности. Гоген, своеобразный наследник импрессионистов, провозглашал это право во имя декоративной задачи. Каждое полотно имеет свою художественную закономерность, оно — замкнутый в себе мир, который отнюдь не обязан считаться с соразмерностями и обычными чертами и окрасками предметов реального мира.

Философия Бергсона подвела общий теоретический фундамент под искания художников в этом направлении. Надо отметить, впрочем, что в более умеренной форме право «чистой живописи», свободной от подражания действительности, провозглашали очень отчетливо уже Ганс Маре в Германии и Уайльд в Англии.

Один из теоретиков постимпрессионистских исканий в живописи Арденго Соффичи (итальянец, но воспитанник французской культуры), опираясь, конечно, на Бергсона, дает следующее обоснование безумно смелым и, надо сказать, практически более чем неудачным исканиям ультрадеформистов последних лет, пошедших бесконечно дальше своих отцов Гогена и Ван Гога и уже достаточно нелепого Матисса.

«Так называемый нормальный человек, — говорит он, — всем своим биологическим прошлым физиологически и психически приспособлен к практическому восприятию среды. Человек— техник по преимуществу. Чтобы жить — ему надо прежде всего знать: что к чему? от чего каких ждать результатов? Для него все есть причина, или средство, или цель, причем все его цели в свою очередь служебны для конечной и все оправдывающей цели — продолжать, а при возможности и ширить свое существование. Но благодаря этому наше постоянное восприятие, как и вершина его — наука, дают искаженное представление о природе. Оно верно, поскольку, опираясь на него, мы можем успешно бороться с нею. Так, по плану мы можем ориентироваться в городе; но можно ли сказать, что план сколько–нибудь полно отражает жизнь и образ города? Конечно, что такое подлинный лик природы, — никто не знает. Вероятнее всего, его и нет вовсе. Но, во всяком случае, лики ее, отражающиеся в зеркале нашего обычного и научного миросозерцания, суть только одна грань подлинного бытия. Нельзя ли взглянуть па природу совсем новыми, как бы нечеловечьими глазами? Пронизать как–то пелену практического взаимоотношения между субъектом и объектом? Предстать перед этим объектом не как враг его, не как естествоиспытатель и не как хитрый инженер, а в какой–то особенной простоте или с каким–то неожиданно бескорыстным подходом?

Можно. Это и делает артист. Подлинный артист не интересуется причинными взаимоотношениями вещей, их механической и всякой другой закономерностью. Он просто любуется ими, как данностью. Один звуками, другой линиями и красками, третий — трепетами души. С наивностью передают они их во всей непосредственности.

93