ОБ ИСКУССТВЕ. ТОМ 1 (Искусство на Западе) - Страница 75


К оглавлению

75

Публика была еще свежа и хохотала до упаду перед полотнами новоявленного мастера. Очевидная нелепость этих картин действительно смешит невольно, только потом появляется жалость, какую возбуждает любой кретин. Веселый Куртелин, один из остроумнейших французских юмористов, купил несколько вещей Руссо и после кофе водил своих гостей похохотать добродушно над выдумками таможенного живописца.

Но ведь это все–таки оригинально? Не каждый день бывает, что к вам вваливается детина, обросший бородой с проседью, и вынимает перед вами картинки, достойные пятилетнего ребенка, стараясь придать наисерьезнейший вид своему добродушному лицу простака. Если хватаются за компоновку «картин» из написанных грязью призм и обломков, то как же не схватиться за Руссо? — и вот образуется целая школа «инфантилистов». За наивным дурачком идет вереница наивничающих дураков и кривляющихся бездельников. Это уж совсем грустно. Ни в какую другую эпоху подобное явление было бы невозможно.

На выставке много произведений русских художников. Увы нам! Сии господа принадлежат к худшим среди худших. Я уж не говорю о Кандинском. Этот человек, очевидно, находится в последнем градусе психического разложения. Начертит, начертит полосы первыми попавшимися красками и подпишет, несчастный, — «Москва», «Зима», а то и «Георгий святой». Зачем все–таки позволяют выставлять? Ну хорошо — свобода; но ведь это слишком очевидная болезнь, притом лишенная какого бы то ни было интереса, потому что даже Руссо и любой пятилетний ребенок — настоящие мастера по сравнению с Кандинским, стоящим на границе животности.

Но недалеко от него ушли и другие художники, вряд ли больные, скорее, захваченные болезнью социальной.

Например, Левицкая. Ее нарочито безграмотная живопись, чудовищная по рисунку, грязная по краскам, не смешит; она сердит, потому что вы чувствуете самодовольство в этих уродливых, бессмысленных полотнах: что же такое, что уродливо? — это–то и хорошо.

Уж наверное начнут докапываться и здесь сокровенного смысла. Да это и легко.

Написать простую, незначительную картинку, правильную по рисунку и приятную сочетаниями красок, значит остаться совершенно незамеченным; а между тем для этого нужно иметь кое–какой талантишко и порядочно учиться. Но вот вы рисуете тело, напоминающее затасканную куклу из тряпья, и снабжаете его огромной яйцевидной головой с приблизительно человеческими чертами и большими буркалами, и подписываете что–нибудь вроде «Вечность» или «Задумчивость». Конечно, многие выругаются, но найдутся утонченные ослы, которые, уставясь в землю лбом, скажут: «Тут что–то все–таки есть».

Положим, у Левицкой нет ничего, как ничего нет у Машкова, написавшего коричневой и серой грязью безобразный портрет юноши в жестяном пиджаке и т. д.

Но вот, например, Жеребцова. У нее действительно кое–что есть. Она не так глупа, как другие. Но кто она? Хитренький ли человечек, напавший на крошечную некрасивую идейку и старающийся посредством нее украсть себе своеобразную славу? Или обманывающая себя самое больная, в глазах которой эта идейка распухла и стала казаться настоящей идеей? Дело в том, что Жеребцова изображает мир на своих картинах игрушечным. Игрушечный монашек сидит окруженный игрушечными елочками. Тут же игрушечная церковь. Так как наивным народным игрушкам присуща известная поэтичность, родственная нашей иконописи, отражающаяся в усложненном и облагороженном виде, например у Нестерова, то и непосредственное, простецкое и нарочито безграмотное перенесение кустарных игрушек на полотно не лишено некоторой минимальной прелести. Предоставляется снобам говорить по этому поводу об изысканности, новизне, мистичности и т. д. Но Жеребцова не останавливается на этом; кроме наивной поэзии наших старинных деревяшек она старается вложить в некоторые картины какое–то символическое содержание, не отказываясь от внешней формы игрушечности. Безобразно вырезанный из дерева манекен с вывернутыми членами и неожиданными, страдальчески вытаращенными глазами называется «Асфиксия». Игрушечная смерть положила лапу на приплюснутую голову другой деревянной куклы — «Мысль о смерти». Грошовое все это! Но тут уж действительно «что–то есть»: на рубль амбиции, по нынешнему времени, мало тому, кто имеет на грош ультрамодернистской амуниции…

Не стану останавливаться на целом море других уродливых и оскорбительных вещей, русских и иностранных.

Рядом со стихией уродства, вольного и невольного, другой стихией является рабское, а иногда преувеличенное подражание признанным новейшим мастерам. Например, Банина, тоже наша соотечественница, одевает свои фигуры дымкой. Это делал Каррьер. Но у Каррьера его трагический туман подчеркивает общую его философию жизни, полную печали и противопоставляющую одевшему нас кругом мраку тайны, бесконечности и преходящести — чувство связывающей людей жалостливой нежности. А что думает Банина, когда она пишет весело улыбающиеся обывательские физиономии и поливает их каким–то жидким шоколадом? О таких подражателях Шиллер сказал:

«Wir er rauspert und wie er spuckt — Das hat er ihm wirklich nachgeguckt» .

Сезанну очень посчастливилось. Почти все natures mortes написаны в его манере. Некоторые бог знает до чего пересезаннили. Например, голландец Шельдгот тщательно окружает каждое свое яблоко, написанное точь–в–точь как у Сезанна. Эти аккуратные ободочки выводят из себя.

Много подражателей у Ренуара. Великий мастер детской радости и солнечного света питал пристрастие к синим теням. Голубое и синее как–то всюду вплетаются у него, словно земля составлена из плоти и эфира. И вот какой–нибудь Кере вклеивает столько синьки в свою картину, что вам невольно приходит в голову провинциальная прачка, регулярно пересинивающая белье.

75