ОБ ИСКУССТВЕ. ТОМ 1 (Искусство на Западе) - Страница 65


К оглавлению

65

Но артистичности мы требуем не от оригинала, а от художника, творца портрета. Это портретист и его гениальная проницательность должны заменить недостаточную искренность и еще более часто встречающуюся недостаточную самосознательность изображаемых людей; это его синтезирующий талант, его уменье каждой мелочью будить в нас, зрителях, соответствующие эмоции и должны заменить собою артистический талант, большей частью совершенно отсутствующий у интересных и даже великих людей, портрет которых, как окно в их душу, может иметь для сочеловеков большое значение.

Так понимали задачу портрета и бюста все великие художники всех времен и народов. В таком же направлении, и с огромной талантливостью, работали безыменные (для нас) творцы бюстов и портретных статуй античной Греции и Рима.

Будем исходить из пункта, наиболее далекого от прямого натурализма.

В Неаполитанском музее хранится чудесный бюст Гомера, который, по–видимому, ценился уже в древности, ибо в разных музеях имеется несколько копий с одного и того же оригинала.

Какой–то чудак, молодой французский врач, после тщательного исследования мраморного лица этого Гомера написал книгу, в которой неопровержимо доказал, что Гомер не был слеп! Между тем бюст несомненно относится к эллинистической эпохе, творец его родился по крайней мере через четыреста лет после творца «Илиады». Доказательства французского врача могут, таким образом, привести лишь к двум выводам: либо современники художника не представляли себе Гомера слепым, либо он желал представить его таковым, но допустил при этом анатомические ошибки.

Во всяком случае, голова Гомера — идеальная голова. О ней можно сказать то же, что сказал Плотин о Зевсе Фидия: скульптор старался угадать, каким должен был быть Гомер.

В выражении глаз морщинистого старца есть нечто особенное, болезненное, как будто даже незрячее. Бог с ней, с анатомией, — во всяком случае, в течение многих веков люди, задумчиво любовавшиеся этой головой, считали глаза эти слепыми. Но, быть может, те неточности, которые строгий анатом посчитал за ошибку или доказательство, что Гомер вовсе не был слеп, имеют глубочайшее художественное оправдание?

Гомер слеп физически, но он проницателен, зорок духом, и перед его недвижным взором проходят самые великолепно–красочные картины, какие когда–либо проносились перед глазами человеческими.

В знаменитых «Могилах» Уго Фосколо пророчица Кассандра говорит в утешение своим золовкам, обращаясь к молодым кипарисам, осеняющим троянское кладбище: «Придет день, и вы увидите нищего слепца бродящим под вашей многовековой сенью, и, шатаясь, проникающим в пещеры, и с немым вопросом обнимающим урны. И все расскажет могила: дважды разрушенный Илион, дважды блистательно воскресший, чтобы сделать пышнее последний роковой триумф Пелида. И священный певец успокоит скорбные души своею песнью, увековечит и распространит во всех землях, обнимаемых великим отцом–океаном, печальную честь твою, Гектор, которую воздадут тебе все, кому свята кровь, пролитая за свободу, кто плачет над благородною жертвою, пока солнце сияет над человеческим горем».

Именно таким зорким вопрошателем прошлого, уверенным другом грядущего, скорбным мудрецом, живущим в веках, изобразил Гомера александрийский ваятель. И что бы ни говорила анатомия, для непосредственной эстетической оценки он достиг изумительного соединения пророческой зоркости и телесной слепоты.

Глядя на этот бюст, припоминаешь также образ Гомера, созданный Анатолем Франсом: беспомощный, печальный, несколько озлобленный старик, живущий чуть не впроголодь своим нелегким ремеслом. Что же, и это не так далеко от нашего бюста. В одном только погрешает изящный скептик: он создает пикантно–реалистические, историкр–бытовые образы на место величавых условных фигур, созданных традицией; как тот Павел, которого он выводит в «Белом камне», не мог быть автором гениальных «Посланий», так и Гомер Франса не мог быть творцом «Илиады», ни даже ее редактором или главным участником создавшей ее коллективной работы.

Совсем иное дело бюст стоика Зенона из того же музея. Это уже несомненный портрет с подлинного человека. Но и здесь обобщающее творчество художника играет огромную роль.

Нельзя себе вообразить большей простоты черт, чем та, которую придал Зенону античный мастер. Это — продолговатое лицо, с довольно длинной бородой, строго симметричное, словно лицо кариатиды или византийского мозаичного святого. Только главные, общие линии, только форма, абсолютно никаких детален. Над крупным носом, на невысоком покатом челе две глубокие морщины, меж ними напряженная, страшная своей сосредоточенной, болезненно–упрямой энергией складка.

Это упорное, страдальчески неподатливое лицо говорит больше о душе античного стоицизма, чем тома комментариев.

Старая гражданственность рушилась, общественная жизнь бесповоротно распалась, личность оказалась предоставленной самой себе и стоящей перед лицом Молоха тиранической монархии в обществе и смерти, исчезновения в природе. В такое время раздается учение Зенона о том, что идеал — это атараксия, возвышенное равнодушие. Надо быть свободным и достойным вопреки всем и всему. Чего стоила эта мудрая апатия — вы видите по гениальному бюсту. Трудно представить себе более глубокое и поразительное изображение боли, мучительно господствующей над страданием.

У римлян вы уже не найдете таких обобщений, такой широты синтеза. Но тем не менее не льстящий художник, изображая зверя–императора, не трудился придавать ему украшающие черты; наоборот, он старался проникнуть в мрачные недра этих больных от самовластия душ и оставить потомкам мраморные монографии по психологии и психопатологии тиранической власти.

65