Пожалуй, нечто подобное есть и у Редона. Быть может, и он манит нас в страну мечты. Но в таком случае его мечта слишком скудна. Она больше похожа на беспорядочные отрывки бреда больного в лазарете: вот нечто красивое, вот нечто ужасное, но нельзя уловить объединяющего начала, хотя бы шаткого и вместе с тем великолепного, как гофманское стремление ослепить нас роскошью того нового света, в который он приглашает нас эмигрировать.
Кое–что сближает, конечно, Редона и с Эдгаром По, а также с гениальным подражателем его — Бодлером. Но, не говоря уже о том, что диапазон Редона бесконечно уже, чем у могучего американца, опять–таки разделяет их отсутствие мысли у Редона, мутная отрывочность его настроения. Для Эдгара По за жизнью скрывается огромная тайна, захватывающая и интересная, в которую глубокие умы и огромные воли могут проникать, как в очарованный замок — в первые его комнаты по крайней мере. Эдгар По любит потрясающее, любит мучительные эффекты и словно гоняется за сильными ощущениями. Но в самой трагической грандиозности его эффектов, в самой глубине ужаса, которым он нас охватывает, он открывает нам свою основную идею: мы плаваем на поверхности жизни, под нами страшные пучины; будущее и прошлое, верх и низ, право и лево, красота и безобразие, великое и низкое, радость и ужас, страдание и смех — все бесконечно! Все — бездонно, всюду неизведанные миры, всюду неисследованные шахты: загляни туда, и неслыханные чудовища встретят твой взгляд глазами медузы, или, может быть, ты ужаснешься ослепляющему блеску нагроможденных там сокровищ. Изысканность По, как и его грубость, — это все инструменты исследователя тайн. То он работает тончайшей пилкой, ювелирным способом, то грубо и с размаху бьет молотом; он — то ученый, то маг, то шпион, то путешественник. В своей фантазии он не только странствует сквозь все времена и пространства, — он даже умирает, чтобы исследовать тайну могил. Ненасытная жажда исследования — вот тайна творчества Эдгара По; его орудие — фантазия, он силою воли ставит ее в самые странные положения и заставляет работать так, что она открывает ему сокровенное. Конечно, очень часто ее ответы имеют характер мифологический, — но ведь для По нет существенной разницы между жрецом, творящим миф, объясняющим мировую тайну, и каким–нибудь Фарадеем. Итак, не только чувство окружающей нас тайны, но и попытки силою взломать замкнутую дверь или хитростью провертеть в ней хоть дырочку — вот цель Эдгара По.
Я мог бы перечислить здесь целый ряд других декадентов, которых считаю очень крупными художниками, но сказанного довольно. Редон, во всяком случае, не принадлежит к их числу: он лишен содержания, за порождениями его бреда нет глубины, там ничего не скрывается. Это какая–то блестящая капризная causerie, которою развлекает вас душевнобольной, сочетающий в себе мрачное галлюцинаторное помешательство с истерическим желанием «поразить».
Но, конечно, Редон — пессимист, в общем, вероятно, близкий по миросозерцанию к Бодлеру.
Пессимистом же и, быть может, немножко бодлерианпем является и Лотрек. Его картины — это тоже цветы зла. Он ищет своего вдохновения в подонках общества. У него та же, что и у Бодлера, манера быть идеалистом, изображая грязь действительности. Он мучит вас чудовищными образами самого крайнего человеческого унижения, чтобы вызвать таким путем рядом с отвращением и жалость и протест.
Лотрек — живописец проститутки. Годы изучал он ее в ее интимной обстановке на всех базарах женского тела — от богатой «Moulin Rouge» до грязной «Moulin de la Galette».
Возможно ли падение более низкое, чем проституция? Нет. Когда проститутка тупо примирилась со своею ролью животного, которое покупают, чтобы надругаться над всем существом ее с жестоким и грязным цинизмом, — это низ человеческого отупения. Когда в проститутке жива хоть искра женского, человеческого достоинства — это верх человеческого страдания…
Расскажу сюжет хоть одной картины Лотрека.
Вот, например, две толстые типичнейшие проститутки, каких вы встретите по нескольку на каждом парижском бульваре, с тупыми равнодушными глазами, в убого–циничных платьях, тащат под руки подругу. Она пьяна. Одета она в платье с позорным декольте, оголяющим ее несчастное тело, прическа у нее взбитая, лицо раскрашенное, но худое и истощенное.
Но, боже мой, что за выражение на этом лице! Она смотрит ухарски, вызывающе, с презрительным цинизмом, она плюнула бы в лицо тому, кто ее пожалел бы; она готова говорить «забавные гадости» всякому «monsieur»; но эта бесшабашная решимость не может стереть с ее лица черт стыда, глубокого, грызущего, острого, тень страдания, прошедшего уже все ступени отчаяния… Быть может, она увидела сегодня кого–нибудь «de son pays» или получила известие о смерти матери, о младшей сестре, вышедшей замуж, или просто ей приснился во сне ее отец, копающийся в огороде… Очевидно только, что вся тоска ее разразилась недавно в остром кризисе, что она плакала сначала плачем ребенка, потом отчаянным, раздирающим рыданием безнадежного горя… И вот пришли две толстые, спокойные подруги. Они явились, чтобы взять ее с собою на обычный бал: «Чего ты тут валяешься? из–за чего ты ревела? избил тебя кто, или у тебя украли новую шляпку?», — и она уже стыдится высказать причину своих слез. Слишком позорно–смешно это: она, приниженная, оплеванная, вся изгаженная сотнями разнуздавшихся скотов–мужчин, она, в которой нет ничего непродажного и для которой нет ничего слишком унизительного, она оплакивает — свою честь! Чтобы не увенчать свой стыд смехом подруг, она поднимается и говорит: «Глупости!., надо только кутнуть сегодня хорошенько…» И она пила, пила… Она пропила все, и две подруги, жирные, посоловевшие и икающие, ведут ее на новую продажу.