Я не буду подробно говорить об отдельных произведениях парижских художников. За исключением небольшого этюда Готье, я не видел тут ничего, могущего серьезно остановить внимание.
Тяжелый, претенциозно громадный, апокалипсический, театральный «Бой сил» — фреска Жана Дельвиля — это в некотором роде гвоздь выставки. Нельзя не отметить, что здесь в скрытой форме есть нечто антибольшевистское, а в открытой — оперно–христианское.
Лучшим портретом выставки является искусный портрет Серво, сделанный с какой–то мадам Гитьсрен. Весьма возможно, однако, что этот портрет так привлекателен потому, что сама дама оригинально красива.
Некоторое удовольствие доставила мне шикарная, бравурная картина Гари — «Джаз». Дух джаз–банда здесь несомненно уловлен и выражен со всей надлежащей парижской пикантностью.
Гораздо индивидуальное «левый» Салон. Он индивидуален даже до пестроты, которая вызывает в конце концов род головокружения.
В общем о его духе я уже достаточно сказал прежде; теперь хочу отметить несколько личностей.
Из живописи наиболее интересны работы Лежс, Шагала, Кроммелинка, неизвестного мне раньше художника Экегарда; несколько заставляющих остановиться вещей Флоша; веселая и хорошо построенная стенная живопись известного Альбера Глейза; не лишенные поэзии живописные фантазии Натальи Гончаровой, вещи Андре Лота (среди которых курьезно и оригинально построен «Суд Париса»), приятные и тщательные работы Мадлены Люка, Мартена Фальера, Мигонея. Все это, однако, никоим образом не может быть отнесено к числу вещей первоклассных, заставляющих задуматься, как и вещи Манюеля Рендоне, и сейчас очень выдвигаемого, вполне русского художника Константина Тсрсшковича, и даже самого воспеваемого Утрилло, тонкость кисти которого и странное своеобразие я, конечно, ни на минуту не отрицаю. Психологически содержательна и сильно на вас действует (хотя, скорей, неприятно) картина Мане–Каца «Сумасшедший»; это из области неврастенической еврейской трагики.
Художник, произведения которого мне мало были известны и которого я даже принял за представителя молодняка, художник, который приковал к себе мое внимание, — это Моисей Кислинг. Д. П. Штеренберг разъяснил мне, что Кислинг, галицийский еврей, состоял в довольно тесных отношениях с нашими русскими художниками еще с давних времен, что он далеко не является новичком и ему, по–видимому, лет сорок.
Все–таки это новый художник. Новый он потому, что славу свою — и славу немалую — завоевал только в последнее время. Кислинг очень интересен как живописец; в своих чисто колоритных задачах он достаточно изыскан и оригинален. Но прежде всего он останавливает вас своей огромной психологической заряженностью.
Вот уж бсда–то будет, если наша марксистская мысль не разъяснит вовремя всю нелепость так называемого антипсихологизма в искусстве!
Ничто не может быть более далеким от подлинного духа учения Маркса, от подлинного, активного, сознательного большевизма, от подлинной материалистической науки, как утверждение автоматизма всего происходящего, как недооценка состояний сознания и тех переживаний, которые пока не отражаются во внешнем жесте, но определяют, как проявит себя индивид в дальнейшем, каково направление его развития.
Бехьюворизм и павловская физиология мозга ни на одну секунду не должны мешать созданию марксистской психологии, включая сюда тончайшие оттенки мысли, чувства, желаний и т. д.
Современное буржуазное искусство невероятно бессодержательно в смысле психологическом; иной раз прямо–таки радуешься уродливому, истеричному экспрессионизму и его дериватам, потому что в нем все–таки чувствуется настоящая человеческая жизнь, без отражения которой нет искусства.
Действительно, хорошенькая цель — довести отрицание психологии до того, чтобы зритель перед искусством тоже был «апсихичен», то есть ничего не переживал!
Кислинг заставляет переживать. Но этим я вовсе не хочу сказать, что это художник, по своим задачам, по своей внутренней музыке нам сколько–нибудь родственный. Это тоже из области еврейской трагики, из области той специфической еврейской лирики, которая имеет своим стержнем разные фиоритуры хасидских переживаний и своим корнем некоторую песню отчаяния, которая неизбывную беду переводит в полубезумную веселость или мистический полет.
Кислинг в своих фантастических портретах проводит перед нами ряд каких–то высоких, грациозных существ, красивых богатством мысли и чувств, необыкновенно тонких и чутких, каких–то человеческих ангелов, которые доведены до чрезвычайного изящества и одухотворенности безумным страданием, выпавшим на их долю, и, можно сказать, омыты и подняты земным страданием над самой землей. В них много восточной грации, в них мерцает какая–то тайна, какое–то обещание, их музыка звучит как прекраснейшая мелодия, очень ласковая и в то же время полная внутренней скорби, ищущей, однако, утешения в собственной красоте.
Вот приблизительно то, что можно сказать словами о большом, нежном содержании картин Кислинга.
Если жюри «правого» Салона по ошибке дало золотую медаль Готье потому, что его хорошего человека приняли за мастерское прославление патриотических poilu, то, я думаю, и успех, которым окружили Кислинга, тоже одна из таких счастливых ошибок буржуазии. Ну что, собственно, за дело нынешней буржуазии до таких в высшей степени аспортивных, до таких, звучащих упреком грубости нового времени существ, среди которых вращается мысль Кислинга! Произведения Кислинга могут быть милы только нескольким тысячам рафинированных индивидуалистов, которые составляют маловлиятельную, но культурно, разумеется, ценную, своеобразную группу в интеллигентской Европе. Но… буржуазия ищет нового, а Кислинг нов. Такого эффекта не достигал еще никто, хотя можно было бы назвать среди художников декадентского поколения предшественников ему, например Мунка, а с другой стороны — Россетти.