Но, возразят нам, ведь все это свидетельствует лишь о научном, скажем, об идейном и литературном значении этого человека. А где живописец?
Эти старые и беззубые, в последнее время вновь модные возражения заслуживают быть отброшенными с презрением. Мощь и особенность живописца заключаются не в том, что он не может выражать больших этических, идейных и поэтических ценностей. Эта мощь и эта оригинальность целиком в том, как выражает их живописец. И его язык — рисунок и краски, — уступая слову в одном, превосходят его в другом. Никогда не убьет никто великой потребности человека рассказывать свои поэмы карандашом, кистью и резцом.
Впрочем, значение Тулуз–Лотрека как чистого живописца также огромно; и если бы кто–нибудь захотел пройти мимо социально–этической скорби и иронии этого мастера, — если бы кто–нибудь захотел отнестись к нему только с точки зрения его художественно–изобразительной силы, то и тогда он должен был бы преклониться перед одним из оригинальнейших талантов XIX века.
Приведу прекрасную страницу о нем полного вкуса и более или менее общепризнанного критика, автора четырехтомной истории искусства — Эли Фора.
«Изумительно умеет он приспособить к себе всякую материю. Берет ли он полотно, бумагу, картон, он инстинктивно выбирает как раз то, что подходяще для выражения данного видения. Пользуется ли он кистью, карандашом, углем, сангиной— жест его как бы машинален. Внешняя форма всегда роднится с чувством. В масляных красках, акварели, пастели, литографии — он одинаково кажется непогрешимым в выборе».
«Его колорит терпок, разнообразен, остер. Его белые тона удивительны: манишки, кофточки, фартуки, батист и грубое полотно, бумага, цветок, — радикально различны между собою. В композицию своего белого он вводит все: фиолетовый и розовый, зеленый, желтый, синий, оранжевый тона — только не белый; и вы видите белый — матовый, белый — потускневший, белизну бархатистую и белизну грязную. Отступите три шага, эти тона начинают вибрировать и петь. Красный, фиолетовый, желтый цвета входят в его черное, чтобы дать ему жизнь: платьям вдов, лакированной мебели, перчаткам, сукну, цилиндрам. Смотря по среде, краски то гремят, как фанфары, то глухо аккомпанируют действию, то визжат, то мурлыкают, но оркестровка всегда одинаково уверенная. Это многообразнейшие симфонии, сливающиеся словно сами собой в широкие гармонии».
А вот что пишет тот же критик о рисунке Тулуз–Лотрека:
«Как Энгр, как Мане, он вливает свои аккорды в прочные рамки из золота и железа. Линия у него тверда, ракурсы полны смелости, движения, уверенны и схвачены в самой своей быстролетности. Он отдает материи всю целостность ее жизни. Его ткани мягки, тонки, гибки, тело полупрозрачно и трепетно. И характерность с завоевывающею жизненностью пронизывает его картины, несмотря на их сознательную полукарикатурность».
Да, мастер такой изумительной силы ревностно стремился передать с максимальной правдивостью все элементы отражаемой им вечности сцен. И в то же время он был карикатуристом. Как Гоголь, как Щедрин — реалисты необычайные. Как Бальзак, повторю еще раз.
Ведь маленький горбун, иронический, задумчивый и добрый друг несчастных монмартрских магдалин, до самого дна понимал все настроения публичной женщины: пьяное ухарство, желающее забыть себя или мстящее наглостью за унижение, жалкий смех и жалкие слезы, смертельную усталость, мертвое равнодушие, редкую робкую мечту и тысячи других настроений, играющих лицом, телом, платьем, вещами, комнатой, «жертв общественного темперамента».
Ведь граф Анри де Тулуз–Лотрек, аристократ и богач, знал, как свои пять пальцев, завсегдатаев и потребителей, их тупое самодовольство, их презрение и их заигрывание, рабство чувственности, притяжение порока и буржуазную спесь платящего.
Зная это все, своими рентгеновскими глазами читая все это сквозь внешность, могучий художник хочет сделать все это понятным каждому сердцу. И он деформирует, он искажает в сторону наиболее колючей выразительности.
Тулуз–Лотрек — один из величайших карикатуристов мира. Он велик почти как Домье. На мой взгляд, он стоит выше Форена.
В настоящее время в галерее Розенберга можно видеть выставку полусотни его картин, в числе которых видишь и некоторые из знаменитых: «Танец Бескостного и Лагулю», «За столиками Мулен–Руж», «В цирке», «Женщина с зонтиком», «Женщина в кресле» и другие.
Страшным хороводом проносятся перед вами эти увядшие женщины с растоптанными сердцами. С какой наивной тоскою смотрит некрасивая проститутка с подозрительно бесформенным носом. И перед этим бедным, плебейским, опошленным жизнью лицом вы, всмотревшись в печальное мерцание ее старых глаз, хотите повторить святые слова Гете: «Du, armes Kind, was hat man dir gethan!» — «О бедное дитя, что сделали с тобой!»
Ведь она была когда–то — дитя.
А этот подлец с хлыстом, безлобый, скуластый, с выпяченным пластроном красавец — директор цирка. Вот он — «meneur des femmes» — самодовольный властелин–самец, женовладелец, женоторговец. И эта тощая наездница, которая хочет быть грациозной и кокетливой, но пугливо косится на хозяйский хлыст!
А это четырехугольное лицо, с губами, холодно сжатыми, как кодекс, с глазами, застывшими в надменном пренебрежении. Этот пуританин, который, однако (для здоровья!), покупает не только дорогой коньяк, но и женщину. Разве это не пощечина?
Каким потрясенным, каким обогащенным уходишь с этой выставки! Не напрасно сидел в углу ночных кафе и бродил по танцевальным залам публичных домов этот граф с уродливым телом и нежным сердцем. Это сердце обливалось кровью и желчью, когда, вонзив взоры в свой объект, художник сухою и властною рукой набрасывал свои многозначительные образы.