Есть даже ценители — как, например, часто цитируемый мною, потому что он действительно интересен, несмотря на парадоксальность, итальянский критик Соффичи, — которые, называя Родена модным «штукатурщиком», буквально поклоняются Россо.
В чем же заключаются принципы искусства этого художника? В последовательно проведенном моментализме.
— Ты должен хватать жизнь! — учит этот человек. Он постарался сделать из себя нечто вроде кодака. Часто он забирал с собой глину в экипаж, чтобы нервными и быстрыми, как у престидижитатора, волосатыми пальцами больших рук бегло запечатлевать в ней поразившие его не столько физиономии, как выражения.
Пусть Роден не заканчивает — но в подавляющем большинстве случаев незаконченность эта сводится к тому, что часть фигуры остается в камне или отсутствует, другие же части все же анатомически разработаны. Роден — пластик. Он с наслаждением говорит Гзелю о скульптуре для осязания. Стало быть, он создает вещь или хоть части тела как вещи. Россо совершенно отбрасывает вещность. Он дает импрессию.
Раз вы запечатлеваете момент, у вас не может быть деталей. Ведь вы же не замечаете их при первом взгляде! При первом взгляде впечатление ваше, во–первых, чисто зрительное, во–вторых, вас поразило то и то, что ваша память унесла. Вот только это, поразившее, и воссоздает Россо. В остальном он дает какую–то бесформенную «соединительную ткань».
Вы понимаете, что на средний вкус скульптура получается прямо курьезная. Нужно привыкнуть к ней, освоиться с манерой мастера, и тогда вы начинаете замечать многие несомненные красоты.
Но этого мало. Так как Россо хочет давать лишь зрительное впечатление, то для него масса гипса или мрамора отнюдь не есть нечто подражающее телу: это лишь материал, которым он пользуется, чтобы впадинами и бугорками, по которым распределяется свет, рисовать перед вами свое видение.
Как видите, последовательный моментализм, естественно совпадающий с импрессионизмом, попросту выводит нас за пределы пластики и становится родом живописи.
Освещение приобретает при этом доминирующее значение. Греческая статуя может быть освещена более и менее выгодно, но она никогда не потеряется; скульптура же Россо, освещенная с неподходящей стороны, может показаться совсем бесформенной. Поэтому его поклонники во Флоренции показывали произведения учителя в темноте, при совершенно определенном освещении электрических рефлекторов.
Я должен констатировать, что и перед некоторыми ампутированными или недоношенными произведениями Родена я испытываю тягостное чувство. Скульптура дает нам почти полную реальность. Кажется, что в эти камни какое–нибудь божество могло бы вдохнуть жизнь. Но подумайте, каким несчастием было бы для фрагментарных детей Родена одушевиться, подобно Галатее! Что же касается Россо, то, на мой взгляд, его своеобразное искусство есть настоящая измена пластике.
Теперь перейдем к нашему футуристу Боччиони…
Его каталог снабжен основательным введением, дающим нам возможность познакомиться с тем, как он представляет себе новейшую историю скульптуры.
«Доимпрессионистские формы, — пишет наш автор, — аналогичные греческим, фатально приводят нас к мертвым формам, к неподвижности. Мы же стремимся к двум концепциям: к форме в движении (относительное движение) и к оформленному движению (абсолютное движение)».
«…В латинских странах скульптура агонизирует в постыдном подчинении грекам и Микеланджело. Когда же поймут наконец художники, что пытаться творить при помощи элементов египетских, греческих или времен Ренессанса так же абсурдно, как таскать ведром без дна воду из сухого колодца?»
«Наиболее серьезная попытка выйти из этого положения сделана великим итальянским скульптором Медардо Россо. Это единственный великий скульптор нашего времени, ибо он расширил пределы пластики, стараясь схватить фигуру вместе с ее средой, с ее атмосферой».
Наиболее смелого французского новатора Бурделя, о котором я как–нибудь буду писать, он отметает, ибо «к несчастью, он находится под влиянием архаизма и безыменных каменотесов готических соборов».
А вот о Родене: «Роден развернул довольно широкую интеллектуальную подвижность, позволившую ему переходить от импрессионизма статуи Бальзака к неопределенности «Буржуа из Кале» и тяжкому микеланджелизму других его произведений».
Но, конечно, синьор Боччиони недоволен и единственным праведником Россо.
«У него мы встречаем род горельефов или барельефов. Это делает очевидным, что Россо рассматривает фигуру как изолированный мир (?). Он, скорее, сближает пластику с живописью, чем понимает проблему уловления движения и нового конструирования планов».
Если Боччиони довольно ясно умеет говорить о чужих попытках, то он велеречиво путается, когда говорит о собственных планах. Тем не менее из слов его можно понять, что он преследует три цели: изобразить движение, да еще абсолютное, доказать, что скульптура имеет право пользоваться всеми материалами, даже смешивая их друг с другом, и, наконец, пластически установить единство среды с фигурой путем смешения планов.
Последняя цель достигается особенно нелепым образом. Например, сидит перед' вами грузная женщина. В плечо ей впилась деревянная рама окна с кусочками стекла. Из них течет несколькими желтыми потоками какая–то неразбериха. В бок фигуре впилась железная решетка. Над спиной странный нарост в виде параллелепипеда. На нем надпись — «двор» и обозначение цифрами длины и ширины оного. По двору идет игрушечная фигура дамы. Двор замыкается игрушечной стеной с надписью: «Стена, высота три метра».